Итоговая сюита насмешливого ОрфеяГазета "Вечерний Екатеринбург"апрель 2000 года |
Тридцать лет назад это было. Орфей пренебрег оперой и подался в "Скоморохи". А теперь, когда ему пятьдесят, он подводит итоги, выясняет, что из этого всего получилось в конце-то концов. Его называли "папой русского рока" (и не его одного). Но только он, в свою очередь, назвал одного известного критика "идиотом" с усмешкой, вполне добродушной. Заявил, что "мама - неизвестна". От отцовства, впрочем, не отрекается. Но, как говорил старый комик в оперетте, никогда не знаешь, из какого ребенка что вырастет. Вот и Градский вместе с другими "папашами" не предполагал при зачатии, что появятся побочные дети-уродцы и пойдут кривыми ножками на … На эстраду, конечно, а не туда, куда следует. Да и бог с ними совсем. Александр Градский остался собой.
С 3 ноября - с дня рождения - идут юбилейные концерты: сначала в зале "Россия", потом по залам России. "Весь год у меня юбилейный". 7 апреля во Дворце молодежи итоги подводились в присутствии екатеринбургской публики. Зал был полон, но не совсем. Пришли сюда те, кто Градского любит, и за ценой не постоял. Перед концертом певец переместил своих "верхних" зрителей на свободные ряды подороже.
Понятно, что везти с собой на единственный вечер целый оркестр даже Градскому накладно, довольствовались фонограммой с того первого "российского" выступления. Дворцовая аппаратура нещадно фонила. Но это незапланированный "полет шмеля" ничему уже не мог помешать, не сумел ничего испортить.
Стало неважным: и фон, и во что одет певец, и слова, итальянские или русские, и чья это ария - Хосе, докатившегося до тюрьмы из-за роковой Кармен, или веселого ветреника-герцога, которому такие страсти смешны и непонятны. Все неважно, кроме голоса, который мог все. Три октавы давались ему с наслаждением, десять (или двенадцать?) тактов наполнялись непрерывной сладостной, как любовная истома, нотой. Голос, от которого можно сойти с ума в восторге, потерять сознание, и хотелось только, чтобы он звучал. И он звучал.
Светло и легко. Так Лист поступил с алябьевским "Соловьем", превратив простую мелодию в виртуозную нежность трелей. Так Щедрин переплавлял в неведомых композиторских тиглях музыку Бизе. Так Спиваков публично любит свою скрипку, щеголяя мастерством любовника.
Дальше были романсы. Не "р-р-романсы", а очень дорогое - "Гори, гори, моя звезда" или "Выхожу один я на дорогу…". Словно бы и не всерьез - как собственный дневник души, если его спеть, горько усмехнувшись и прежним очарованиям, и нынешней невозможности очаровываться.
Когда последовала еще одна "смена жанра" и Градский взял гитару, стало важным все - и каждое слово, и даже то, как он поправляет очки. Песня певца на сцене закончилась, началась песня поэта, хотя насмешливый Орфей Орфеем и остался. Он не видит "светлых далей" (да и кто их сейчас разглядит?), но есть еще чердаки детства - миражи былых надежд. Он поет о Высоцком, горюя о нем и его недостижимой высоте. Он вместе с Сашей Черным злится на себя, что ""настоящего нет". Он, ерничая, утешает, что три ноля в 2000 году все ж не те два, как на клозете. А то вдруг издалека, из орфейско-скоморошьей юности неожиданным эхом явится пропетый ностальгически Бернс - про снег и дождь, про плащ, которым укроют ту, что замена всему и дороже всего.
Два с половиной часа завершились эффектным уходом от микрофона - дальше, дальше в глубь сцены. А голос все дивно звучал. Да Градский мог сломать этот микрофон об колено в самом начале - и так ясно, что дивно. И прозвучал его "символ веры", вновь явивший свою истинность в тот вечер: "Стих российского поэта чье-то сердце сбережет…"
P.S. Вот, назвала "Орфеем". Теперь жду, когда Орфей назовет "идиоткой". Надеюсь, правда, на ту же усмешку, вполне добродушную.
Екатерина Шакшина